Батюшка, да вы никак решили меня в грех чревоугодия вогнать? Извольте! Глядите на этого четырехлетнего красавца, да только платок держите наготове, ибо сейчас начнется форменное искушение!
Выносят вам его – еще теплого, только-только из коптильни, где он томился на ольховых дровах. Лежит он, стервец, "с распахом" – брюхо белоснежное настежь, а края его золотистой каемкой запеклись, закурчавились от жара. Кожа на нем не просто бронзовая – она как лакированный купеческий сундук, вся в янтарных потеках. И по всей этой красе – россыпь дробленого черного перца, ядреного, честного, что дурманит голову пуще хмеля.
А теперь – глядите в самую суть! Берете вы острый нож, и едва сталь касается хребта, как из-под кожи, с тихим всхлипом, вырывается горячий, прозрачный, как слеза, жир. Он не течет-он брызжет соком! Мясо у него – не мясо вовсе, а густые сливки, взбитые речным прибоем. Жемчужное, с розовой жилкой, оно колышется на блюде, словно живое. Вы подносите кусок ко рту – а он дышит жаром и дымом. Кладете на язык – и о-о-ох! Оно не тает, оно исчезает, оставляя после себя такую негу, что в коленях слабость делается.
Сначала сладость – тонкая, рыбная, первостатейная, – потом солоноватый припек корочки, а в конце долгий, тягучий привкус копченого масла. И жир этот ачуевский, благородный, обволакивает горло так ласково, что рука сама тянется к ледяному лафитнику. Это ж не еда-это разврат души!
Один аромат способен мертвого из гроба поднять да за стол усадить. Кусаешь – и сок течет по подбородку, а ты и вытирать не хочешь, боишься вкус потерять! Ну что, сударь, велим подавать к столу или еще над душой постоять, пока совсем невмоготу станет?